Славикова взяла моду ездить с Гулей в парк.
Гуля была уже стара, поездка утром давалась ей тяжко. Но Славикова ездила пять остановок туда и сюда утром и иногда вечером. Пешком дойти тяжко было уже ей самой.
Гуля сидела в сумке и кряхтела. Все же возраст собачий был весьма почтенный – двенадцать лет. А в парке Гуля молодела, семенила между клумбами и однажды даже погналась за бабочкой. Это было вторым вдохновляющим стимулом терпеть поездки на скрипучем трамвае.
Первым стало поветрие убирать за своей собакой. Все эти пакетики, перчаточки, специальные урны и неусыпный надзор Мороковой с первого этажа. Эта-то не упускала возможности сказать Славиковой неприятность всегда, а теперь нарочно сидела во дворе и громко каркала, как только Славикова с Гулей покидали двор, оставив природе своё.
Славикова этим вот руками приняла почти каждого пятого, из тех молодых, кто ей мог повстречаться сегодня! Её самому первому новорожденному уже больше пятидесяти лет! И что вот этими руками она?.. Да даже сто пакетиков и сто Мороковых – ничто не заставит её это делать.
В парке обычно они шли по большому периметру, потом пересекали его по диагонали и по перпендикулярной диагонали, выводившей их ко входу. Вот и весь моцион.
Он выплыл из-за кустов, одинокий и родной, из-за знакомой фигуры - вопросительный изгиб в лопатках уравновешенный во встречном изгибе не крупным шаром живота. Как у папы и институтских профессоров из далекого студенчества в Ленинграде. Шёл он не спеша, но легко и уверено, иногда оглядываясь на вороний крик в поперечной аллее.
Они поравнялись и разошлись. Вот бы и всё, но Славикова свернула за Гулей туда, в сторону вороньего гама. Мыслями она ещё металась в своих воспоминаниях и осторожно ощупывала щемящее, жгучее чувство в груди, а телом она неминуемо надвигалась на вороний гвалт. Гуля уже без любопытства семенила где-то сзади, часто останавливалась в нерешительности, но потом всё же шла за хозяйкой туда, навстречу беде.
Вороны гремели так, что человек даже целеустремленный и спешащий, обошел бы эту свару. Но Славикова была слишком глубоко в себе и, не видящая и не слышащая, входила в эту аллею степенно и неотвратимо.
Вороны секундами замолкали и потом скрежетали, и трещали с новой силой, кружили вокруг. Гуля стала путаться под ногами, мешала идти. Славикова очнулась, взмахнула руками, подхватила собаку, развернулась, но убежать не успела – вороны пикировали на неё, рвали волосы, царапали щёки, стукнули клювом в плечо. У груди билась и отважно тявкала Гуля.
Вопросительный схватил её за рукав и потащил из аллеи.
- Ну, что же Вы так неосторожны, - сказал он с нежным укором - так теперь вспоминалось Славиковой. – Они же за птенцов и глаза выклевать могли!
- Сильно поцарапали? Я без зеркала не понимаю, а трогать раны необработанными руками…
- Коллега? – стал рассматривать щёку. - Поверхностные, но надо бы промыть.
Они вышли из парка, купили в ларьке воды и салфеток. Славикова умывала лицо, Гуля не сводила глаз с парка, всё ещё прислушивалась уже к далёкому карканью. Вопросительный лил воду и посматривал на часы.
Успокоившись окончательно, они попрощались, и он скрылся в парке. Славикова с Гулей часть пути домой прошла пешком. Всё переживала и переживала эту встречу, вороний ор и его удаляющуюся фигуру.
Дома она рассматривала фотоальбом, который знала наизусть, и хотела силуэтами других напомнить себе это утреннее чувство. Чувство, как ей казалось, из далекой такой юности, из белых ночей студенчества и пыльного запаха парадных.
Славикова давно уже жила другими чувствами – напряжения трудного случая неправильного предлежания, раздражения опасной неопытностью интернов, скуки без работы, привычного счастья удачных родов и всё заменяющей усталостью в конце дежурства. Потом появилась Гуля и Славикова ушла в поликлинику.
А по правде – наоборот.
Славикова не доверяла мужчинам. Коллеги как-то легко и успокаивающе делали всё то, что Славиковой давалось изрядным движением души. К ним записывались и попадали, а к строгой Славиковой шли по распределению. Славикова оставила себе только часы в поликлинике, ссылаясь на возраст – и это факт. Шестьдесят семь – это уже неоспоримый факт и повод жить поспокойнее. Остальные поводы уйти из роддома – это ваши домыслы.
В поликлинике Славикова заскучала. И тогда уже родилась идея завести Гулю. Теперь же всё вспоминалось по-другому – ради Гули пришлось оставить роддом. Пусть так и будет.
Гуля принесла с собой новые чувства – умиления своим, родным существом и радость что-то делать для него.
Вечером они пошли во двор – сил на трамвай и парк не было, да и к утру надо набраться сил перед новой вероятной встречей.
Морокова сидела на лавке, как будто спала. Славикова же была на подъёме и именно сегодня готова была ответить на скрипучие замечания. Но соседка безмолвствовала. Гуля привычно прошлась по маршруту, нюхая и приседая, засеменила в сторону качелей прямо через газон – вдогонку только чириканье воробьёв и дальний детский смех.
Славикова занервничала. Очень не хватало привычного покаркивания и порицания, оказывается это было необходимым для стабильного существования.
Морокова сидела неудобно, неподвижно, и только ветер перебирал её седые у корней волосы. Под скамьёй вынюхивала кузнечиков Гуля.
Славикова отметила, что собственный пульс скаканул резко, давило виски, началась тахикардия. Но она подошла к лавочке и сказала:
- Оксана Игоревна, добрый день! – тишина. Славикова присела рядом и ей показалось, что повеяло холодом. Она коснулась чуть выше вывернутой ладони, хотела пощупать пульс. Морокова отдёрнула руку и посмотрела прямо в глаза.
- Вы очень бледная, Нинель Васильевна. Вам плохо? – Славикова уже не ответила – сердце билось где-то в горле, шумело в ушах и не слушались губы.
Через десять минут Славикову грузили в «скорую», Морокова с Гулей на руках выныривала то тут, то там между склонившимися врачами:
- Нинель Васильевна, ты лечись! Не переживай, я присмотрю! - в голове стучались вороны и не было сил даже кивнуть в благодарность. – Я присмотрю! Я разберусь! Ты лечись!
Какое-то время Славикова шла и шла по парку, совсем одна, а сзади её нагонял вороний скрежет. Она шла и шла, диагоналями и периметрами, неведомыми дорожками и через поляны, а за ней тянулся этот утомляющий звук. Никто не попадался ей навстречу, не догонял и не выходил из кустов.
В палате интенсивной терапии её навещала Морокова и однажды притащила Гулю в сумке – та всё понимала и смиренно молчала, только неустанно лизала руку.
После выписки Морокова перебралась к обездвиженной Славиковой, раздобыла коляску, очень старую, не влезавшую в подъезд, но главное - на ходу. Сын Мороковой соорудил навес у подъезда, который накрывал не только коляску Славиковой, но и детские велосипеды и коляски соседей. Теперь Морокова не кричала никогда – у Славиковой не было никого, кроме такой же ветхой, но ещё бодрой подруги-акушерки, и квартиру Славиковой наследовать вроде как было некому. Подруга наведывалась довольно часто, подозрительно смотрела на Морокову и пыталась вызнать у молчащей Славиковой, не притесняют ли её?
Раза три-четыре за лето получалось у старушки Мороковой вывезти коляску с соседкой в парк – в парке Славикова как будто чуть оживала, медленно поворачивала голову по сторонам, вглядывалась в длину аллеи и каркающих ворон. Мороковой от этого становилось тоже веселее жить – а вдруг ещё всё образуется?
Гули уже не было, а Славикова всё ещё была и всё ещё ждала, искала. В её голове среди хаоса из последних впечатлений – белые полозья светильников над каталкой, чёрные углы клювов и крыльев, тёплый Гулин язык и холодный её мокрый нос, скрип коляски и бесконечный клекот Мороковского телевизора – иногда всплывали неизвестные, но на самом деле старые её переживания.
…Рыдающая женщина в углу и папина сутулая спина кружит вокруг неё, папа мечется, ищет губами её лицо. Славикова ещё не привыкла к полумраку подъезда – только что на пыльном тротуаре рисовала классики, остановилась и бежит домой попить – почти пробежала уже мимо, и не могла понять, почему с папой не мамины туфельки… Рыдающая вскрикнула, папа обернулся, метнулся, схватил её за рукав и потащил из подъезда:
- Пойдём мороженое купим!
Улица резким светом резанула по глазам – хоть несколько минут ранее она была счастливым ребёнком, рисующим на солнечном асфальте. Папа крепко сжимал ладошку и тащил её через двор к магазину. Славикова споткнулась и содрала коленку об асфальт. Она не понимала и не ощущала болей своего тела.
- Ну, что же ты так неаккуратно… Дай посмотрю… Поверхностная – заживёт! Сейчас боржомом промоем…
- Пойдём домой.
- Да-да, сейчас…Мороженое…
- Лучше домой.
Славикова потянулась обратно к подъезду, папа неожиданно твёрдо дёрнул и развернул её к себе. Но за эту секунду Славикова увидела ту самую ревущую женщину из подъезда, как она метнулась сначала к ним, а потом заскулила, присела, схватившись за живот…
- Мы сейчас пойдём и купим мороженое, – неожиданно грубо сказал папа. Тихо, твёрдо и совсем по-чужому.
Когда они вышли, солнце опять приветливо светило, курлыкали только голуби и малыши на качелях. Они нырнули в тёмный подъезд и очень быстро поднялись в квартиру.
Дома мама прижимала её к животу и шипела на папу, отвела её в ванную, жгла зелёнкой коленку и плакала.
- Мама, ну, ты что, поверхностная… заживёт!
Папа больше никогда не появился. Ни на маминых похоронах. Ни на вручении диплома с отличием. С того дня Славикова была одна. Она не замечала своего одиночества в череде собственных достижений и в трудностях пути к ним. Она не вспоминала и не помнила даже этот солнечный день, скулящую женщину и чужого такого папу. Но вот сейчас, на пороге, между, как пытка, как саднящая боль залитой зелёнкой коленки – сутулая папина спина мечется вокруг чужих туфелек…
Морокова просчиталась. Наследники на квартиру в тихом центре конечно же были. Странные, можно было бы и оспорить, если было бы кому. Человек с фамилией Славиков и отчеством, как и у Нинель, даже не зашел, сразу продал эту спорную квартиру и там началась новая история.